Надо же, оказывается, он многим недоволен, властелин подземелий! Он берется за стол обеими руками и, хакнув, сворачивает макет набок. Натуральная истерика.
— Вот вам! — произносит удовлетворенно.
И на этом — все. Момент истины, август сорок четвертого… Покачиваясь, Крамской идет ко мне, — тупо, уже без мозгов. Когда он приближается на дистанцию атаки, я отпускаю «струну» на полную длину и захлестываю его шею. Он рвет проволоку на себя, однако я не выпускаю рукоятку. Меня крутит, мотает вокруг его туловища. Культей бью зверя в глаз — попадаю! — и затягиваю, затягиваю удавку. Он падает на четвереньки… Нет, это еще не победа. Он нашаривает меня слепыми руками и отбрасывает прочь. Пока я барахтаюсь в куче бутылок — срывает с шеи «струну», бурно кашляет, поднимается, находит меня взглядом…
В руке моей — «Монашка под луной». Молдавское полусухое, запечатанная бутылка. Чрезвычайно кстати! Зря он не обращает на эту деталь внимания, потому что когда он вновь лезет на меня, уже совершенно обезумевший, я луплю его с размаху по коленной чашечке. В ноге хрустит, а бутылка разбивается, оставляя мне симпатичную «розочку». Людоед на секунду забывает, чего хотел, — надламывается от боли, — и тогда я всаживаю стеклянный цветок в его белое туловище. И снова. И снова. Снизу вверх, снизу вверх… Я бью, крича от азарта, куда придется, и вдруг вижу поганую бороду — прямо над собой…
Где-то там, в гуще свалявшихся волос, мечется кадык.
Горло твари беззащитно.
Короткое движение «розочкой» становится последним. Как прощальный поцелуй. Сонная артерия рассечена; теплый душ обдает меня с ног до головы. Я — весь мокрый. Крамской падает, чтобы уже не подняться, — зажимая горло руками. Веселые фонтанчики крови легко находят путь между его трясущимися пальцами…
С такой раной человека не спасти, даже если бы в соседнем помещении дежурила бригада «Скорой помощи».
Сил у меня больше нет: я лежу рядом и смотрю, как он агонизирует.
В обитаемой части дома все спали (подвал не в счет). Менеджер Илья — на месте гувернера, Долби-Дэн и Эвглена Теодоровна — в палате, на своих местах. Бригада хирургов — в будуаре, втроем на одной кровати.
Кровать у бывшей хозяйки дома была шикарная, широченная; трое молодых людей запросто здесь поместились. Спали не раздеваясь, по-походному. Вадим обнимал Елену, Стрептоцид — подушку.
Операционная временно опустела, зато в коридоре появился второй мешок с мусором. Два пластиковых мешка стояли рядком, ожидая торжественного момента, когда их спустят на Нулевой этаж.
Была ночь. Тишина и покой…
Таким образом, что разбудило Эвглену Теодоровну — непонятно. Ничего не могло разбудить. Очевидно, просто срок подошел ей проснуться, она и проснулась. Психохимия — коварная штука, биологические циклы ломает на раз.
Она проснулась тяжело — выползла из вязкого кошмара, который не запомнила.
Отвратительный синюшный свет пластами висел в комнате. Хотелось есть, а еще — очень хотелось в туалет. Болела нога. Все тело болело — мышцы, суставы, голова, даже кожа; но нога — отдельно. Наверное, потому, что ее не существовало…
Зачем? — вяло подумала Эвглена Теодоровна.
К чему относилось это «зачем», она не знала. То ли к тому, что пробуждение ей решительно не понравилось, то ли к тому, что стало вдруг жалко отрезанную конечность. Впрочем, скорее всего, она задала себе вопрос более широко: ЗАЧЕМ ВСЁ?
Смысла не было. Ни в чем. Ни в бодрствовании, ни во сне, ни в еде, ни в испражнении. Смысла не было вообще — особенно в том, что они называют жизнью.
Кто «они»?
Они. Те, кого Эвглена Теодоровна ни за что не попросит подать ей судно…
Как же это кстати, что в мире была ночь! Иначе пришлось бы снова с кем-то разговаривать, отвечать на какие-то вопросы… не хочу, содрогнулась она. Процесс формирования слов и фраз казался ей совершенной нелепостью. Вдобавок — смотреть на чьи-то морды, ощущать оскорбительные прикосновения к своему телу… Хватит. Пошли они все в… (куда? )… в жопу, решительно закончила она мысль.
Щепетильность, приличия, воспитание, — все зола и тлен. Купчиха умерла.
Взять судно самой, подумала Эвглена Теодоровна. Эта штука должна быть возле кровати. Дотянуться свободной рукой до пола, нащупать холодную эмаль…
А смысл?
Не было смысла.
Она заплакала.
Остро вспомнилось, как она выкладывала посторонним людям все производственные секреты, — помимо своей воли. Как фехтовала на шприцах с родной дочерью — на глазах у интригана-мужа. Как униженно отдавалась Виктору Антоновичу, презиравшему ее ничуть не меньше, чем всех прочих самок на свете… Пошлость и мелодрама.
Эвглена Теодоровна была сама себе противна.
Плача, она откинула одеяло, согнула в колене укороченную ногу и дотянулась рукой до культи. Раскрутила бинты. Повыдергала нитки, вскрывая рану. Оттянула лоскуты кожи — и остановилась… Впрочем, колебалась недолго. В том, что она собиралась сделать, смысла было куда больше, чем во всех прожитых ею годах; этот поступок был единственно возможным ответом на пустые и многочисленные «зачем».
Ну же!
Нащупав перетянутые сосуды, она с силой их рванула. Тонкие трубочки, наполненные жизнью, порвались легко, как будто были из теста. Кровь потекла весело и проворно — на простыню, на матрац, на пол.
— Не хочу быть одна… — пробормотала Эвглена Теодоровна. — Я не умею быть одна…
Она укрылась одеялом. Она не видела деталей происходящего, но хорошо представляла, как это выглядит. Обе сосудистые дуги во время ампутации удалены — и та, что была в подошве, и та, что выше. Из артерии должно хлестать, как из брошенного шланга. Вены, наоборот, спадаются, суживаются, превращаясь в дряблые чехольчики… Ей было холодно и страшно.